Сюжет показался странным, но гораздо удивительнее было то, что цензура пропустила такой рассказ в печать. Очевидно, цензор дочитал только до того места, где этот монгольский князь решил принять крещение, а дальше читать поленился, думая, что перед ним произведение вполне благонамеренное.

3

На Караванной вошли в нужный подъезд, поднялись на последний, четвертый этаж. Дверь в квартиру налево была открыта, в прихожей их встретил пристав Будягин и повел по коридору, объясняя, что нужно пройти в кабинет, покойный у себя в кабинете.

– Погодите, – остановил его Иван Дмитриевич, – скажите хоть два слова для начала. Что? Как? Я же ничего не знаю!

Но и сам Будягин знал только то, что горничная, вернувшись домой, нашла барина мертвым и побежала в полицию.

– А жена? Дети?

– Жена с утра куда-то уехала и до сих пор не возвращалась. Детей у них нет, в момент убийства хозяин был один в квартире. Не считая, конечно, убийцы.

На окнах в кабинете шторы были раздвинуты, свет майского дня безжалостно обнажил все то, что хозяева, наверное, хотели бы скрыть от посторонних, – облупившуюся мебель, паутину трещин на потолке, выгоревшие обои со следами кошачьих когтей.

Каменский лежал на полу, точнее, на азиатском, грубо орнаментированном ковре из желто-белого, с проплешинами войлока. Это был мужчина лет сорока с небольшим, сухощавый, возможно– сутулый. Цвет лица– зеленый. На правом, обращенном вверх виске чернело пулевое отверстие, обрамленное слипшимися от крови волосами. Лежал он возле своего рабочего стола, за которым, видимо, сидел, когда в него выстрелили. Ковер усеян исписанными листами бумаги. Должно быть, падая, Каменский зацепил их рукавом и смахнул на пол. При этом стул развернулся боком к столу, но на ногах устоял. По первому впечатлению все остальные вещи находились на местах, в комнате не заметно было никаких следов борьбы.

– Извлечь пулю я пока не могу, – доложил стоявший тут же доктор Фохт. – Еще не подошел мой помощник с инструментами.

Присев на корточки, Иван Дмитриевич начал сгребать разлетевшиеся по ковру страницы. Под одной из них обнаружился миниатюрный револьвер с коротким стволом без мушки. Будучи поднесен к носу, он щекотнул ноздри пороховой кислятиной недавнего выстрела.

– Теперь, – не без досады резюмировал Гайпель, – нельзя исключить и самоубийство.

Трудно было с ним не согласиться, но несвежий халат покойного, надетый прямо поверх ночной рубахи и на груди заляпанный чем-то жирным, заставлял с осторожностью отнестись к этому допущению. Добровольная смерть – почетная гостья. На свидание с ней люди такого склада не выходят в затрапезе,

Иван Дмитриевич сунул револьвер в карман и подобрал один из листочков. Он был исписан меньше чем наполовину, но текст уже подвергся жесточайшей авторской правке. Целые фразы вычеркнуты или даже вымараны, на полях и между строк что-то вставлено. Все пестрело исправлениями, добавлениями, пересекалось разной конфигурации стрелками. Одни указывали путь сквозь непроходимые дебри помарок, другие отважно ныряли во тьму похеренного абзаца, чтобы вывести оттуда какое-нибудь словечко, уцелевшее в этой катастрофе, как одинокий праведник на развалинах испепеленного за грехи нечестивого града. На всем лежала печать труда и стремления к совершенству.

Иван Дмитриевич машинально прочел реплику одного из персонажей: «Не хотите ли чаю?» Она, впрочем, была зачеркнута, над ней вписана другая: «Хотите чаю?» Но и это был еще не окончательный вариант. Итоговое решение, найденное в творческих муках, выглядело так: «Чаю хотите?»

Гайпель пошел осматривать квартиру, Будягин – писать протокол. За ними удалился и Фохт, сказав, что подождет ассистента на улице. Оставшись в одиночестве, Иван Дмитриевич собрал разбросанные листочки, разложил их по порядку номеров и бегло проглядел рукопись. Ничего похожего на «Театр теней». Мистики нет, разве что загадочная в своей неброской прелести северная природа. Наемная дача на финском взморье, муж-художник, тоскующая жена, чаепития на веранде, разговоры о дарвинизме. Их ведет нанимающий соседнюю дачу университетский профессор со скрежещущей польской фамилией, блестящий ученый, но циник. Он знает все стадии развития человеческого эмбриона, соотносимые со звеньями эволюционной цепи, и живописует их с такой тошнотворной детальностью, что пленяет соседку своей эрудицией. Вдвоем, без мужа, они совершают морскую прогулку на чухонском баркасе. Луна, запах рыбацких сетей, «замершие как по мановению волшебной палочки» воды залива. У жены художника много принципов, у профессора мало, тем не менее ночь они проводят вместе. Утром туманный рассвет проникает сквозь неплотно сдвинутые шторы. Неверная жена плачет, сидя на постели. Профессор, обращаясь к ней на «вы», словно между ними ничего не было, спрашивает с той единственно верной в психологическом отношении интонацией, которая далась Каменскому с таким трудом: «Чаю хотите?» Она поднимает на любовника заплаканные глаза и отвечает вопросом на вопрос: «Скажи, ты мог бы убить моего мужа?»

На этой фразе рукопись обрывалась.

Иван Дмитриевич положил ее на стол, сел и занялся ящиком стола. Он давно заметил, что верхний ящик на треть выдвинут из-под столешницы. Взгляд упал на лежавшее поверх других бумаг коротенькое письмецо без конверта, с обращением, почтительно написанным не в одну строку, а в две:

«Милостивый Государь

Николай Евгеньевич!»

Далее:

«Некоторое время назад мы приоткрыли перед Вами завесу тайны, скрывающей деятельность нашего братства. Мы надеялись, что полученные от нас конфиденциальные сведения Вы используете для того, чтобы с присущим Вам талантом, но в условно-аллегорической форме литературного произведения предупредить общество о нависшей над ним опасности. Ныне, однако, мы должны констатировать, что Вы злоупотребили нашим доверием, создав произведение глубоко тенденциозное и представив нашу борьбу с силами зла и разрушения как преступный фанатизм. Вследствие вышеизложенного Вам вынесен смертный приговор, который еще может быть отменен, если Вы сами уничтожите свое сочинение, не дав ему выйти из типографии. Этим Вы сможете доказать, что не относитесь к числу палладистов Бафомета и не имеете с ними ничего общего. При отказе, равно как при попытке предать дело гласности, приговор будет приведен в исполнение незамедлительно, в любой удобной для нас форме».

Ни даты, ни подписи. Почерк ординарный, без уездных излишеств, и, судя по нажиму, написано металлическим пером. Все запятые на месте. Характерный фиолетовый отлив, если смотреть сбоку, выдавал модные ализариновые чернила «Плесси».

На полях рукой Каменского сделаны две пометы карандашом. Они свидетельствовали, что письмо не сфабриковано и не подброшено сюда с целью запутать следствие.

Вверху написано: «Не совсем так!» Ниже: «Страшно ли? Пожалуй, нет».

Первая реплика означала, что изложенные в письме факты Каменский признал соответствующими действительности, хотя и не совсем. Вторая – что угрозы его не испугали.

Как обычно в минуты задумчивости, Иван Дмитриевич заплел в косицу правую бакенбарду. «Завеса тайны», «наше братство», «наша борьба с силами зла и разрушения», черт-те что! Кто такой Бафомет, он знал, но слово «палладисты» раньше нигде не встречалось. Тем не менее ясно было, что, если писал человек в здравом уме, речь идет о какой-то конспиративной организации или секте. Ее члены прочли очередное произведение Каменского, в котором они описывались не так, как им хотелось бы, и приговорили автора к смерти. Ему был дан шанс на спасение, но раз его убили, значит, одно из двух: или он попытался «предать дело гласности», или «глубоко тенденциозное» сочинение вышло из типографии, можно будет с ним ознакомиться.

Дознание по делам о любых тайных обществах велось жандармскими следователями, а не полицейскими. По идее, надо было доложить обо всем на Фонтанку, в Корпус жандармов, но Иван Дмитриевич решил пока с этим не торопиться. Где гарантия, что его тогда не отстранят от расследования?