Иван Дмитриевич пошел медленнее. Сами собой, помимо воли, начали складываться строки письма, которое, может быть, доставят ему уже завтра. Они возникали в мозгу словно бы под чью-то диктовку: «Если Вы хотите понять, кто и почему убил г. Каменского, прочтите его последнюю книжку, выпущенную под псевдонимом Н. Добрый, и, будучи прототипом главного героя, постарайтесь не повторять его ошибок, могущих навлечь несчастье как на Вас лично, так и на членов Вашей семьи…»

Что– то в этом роде. Сердце зашлось при мысли, что вчерашнее известие о Ванечке было не чем иным, как предупреждением, недвусмысленным намеком на грозящую его мальчику действительную опасность.

Тут же кольнула старая заноза: вспомнилось, как много лет назад, в Рождество, пришли в Купеческое собрание на детский праздник. Разделись в гардеробе, Иван Дмитриевич взял номерок и с воспитательной целью отдал на хранение сыну, чтобы приучался к ответственности. Пятилетний Ванечка трепетно принял доверенное ему сокровище, сразу засунул палец в дырку, сам вытащить не сумел, а отцу говорить побоялся, так весь праздник и проходил с номерком на пальце, пряча руку в кармане. Потом пошли одеваться, тут-то все и вскрылось. Гардеробщик, отставной солдат с людоедскими усами, хищно ухватился за этот засевший в дырке пальчик и сказал скалясь: «Придется отрезать». Господи, как он взвыл, бедный мальчик! С воплем бросился в вестибюль, на улицу, в одной бархатной курточке на январский мороз– домой, к маме. Иван Дмитриевич поймал его, свинтил проклятую бирку. Страшно было, что сын ему не доверяет. «Я же был рядом, чего ты побежал? Думал, я буду с ним заодно?» – допытывался он по пути к дому. Ванечка помалкивал. С тех пор прошло восемь лет, но сейчас, как тогда, хотелось припасть к нему, целовать и шептать: ничего не бойся, я с тобой!

До дому было уже рукой подать. Окна квартиры выходили на улицу, Иван Дмитриевич видел, что в гостиной горит свет, в детской-темно. Беззаботно насвистывая, он вошел в свою парадную, немного подождал в вестибюле, затем стремительно выскочил обратно, под начавшийся дождик. Загадочный филер стоял совсем близко и не успел ни отвернуться, ни прикрыться рукавом. Прежде чем пропасть в подворотне, на мгновение выплыла из тьмы его физиономия, энергичная и вместе с тем ущербная, бледная, с болезненно искривленными чертами. При своей легендарной памяти на лица Иван Дмитриевич голову мог дать на отсечение, что этого человека он не видел никогда в жизни. В то же время лицо его казалось странно знакомым, словно являлось во сне, или ему рассказывали про кого-то с таким лицом, кто обитает в мире, похожем на сон, и тем не менее должен быть опознан при встрече.

Внезапно его окликнули сзади:

– Иван Дмитриевич!

Похолодев, он обернулся.

– Это я, я… Не узнали? – подходя ближе, сказал Фохт. – Я как раз к вам, Константинов дал мне ваш адрес.

– Что-то срочное?

– Я решил, вам интересно будет узнать сегодня же… В общем, как вы просили, я извлек пулю из головы этого утопленника.

– Серебряная? – быстро спросил Иван Дмитриевич. Фохт кивнул.

Спросив, разумеется, почему он опять так поздно, жена развернула эту вечную тему в новом ракурсе:

– Неужели тебе как отцу безразлично, что Ванечка уже взрослый и может подумать, что ты завел себе любовницу?

Он спит? – выказал Иван Дмитриевич свою заботу о нем.

– Не знаю. Может быть, спит, а может быть, только делает вид, что спит.

– Притворяется, что ли?

– Это не то слово. Он именно делает вид.

– Делает вид, что спит, а сам что делает?

– Переживает. Ему кажется, что он тебе неинтересен, раз ты каждый день так поздно приходишь.

Пока он умывался, жена рассказывала, что Ванечка сегодня весь вечер писал домашнее сочинение на тему «Мысли старца при взгляде на заходящее солнце», но ей читать не позволил.

– Я для него не авторитет, – говорила она. – Он все хотел тебя дождаться, чтобы ты прочел и высказал свое мнение. Ему так важно твое мнение…

– Завтра его в гимназию не пускай, – перебил Иван Дмитриевич.

– Чего это вдруг?

– Пусть отдохнет.

– Но он совершенно здоров! Ему вредно бездельничать.

– Ничего-ничего, пусть. Сама тоже никуда не ходи и, если позвонят, обязательно спрашивай кто. Никому незнакомому не открывай. Даже если скажут, что от меня, а голос незнакомый, все равно не открывай.

У жены округлились глаза. – В чем дело, Ваня?

– Посидите денек дома, ничего с вами не случится.

– Но почему?

– Так будет лучше для нас всех. Ты меня поняла?

– Поняла, – испуганно сказала жена.

Поощрив ее понятливость отеческим поцелуем в лоб, Иван Дмитриевич снизошел до объяснений. Они были навеяны удачно всплывшим в памяти сюжетом одной из книжек Н. Доброго. В ней рассказывалось, как в поисках безумного насильника, расчленяющего тела своих жертв, Путилов приходит в психиатрическую лечебницу и обнаруживает преступника не среди пациентов, что предполагалось наивным читателем, а в лице директора этого богоугодного заведения. Оно, кстати, как сегодня отметил Иван Дмитриевич, кое-какими деталями напоминало Обуховскую больницу.

– Понимаешь, – сказал он, – в городе появился маниак-убийца. Я не хотел тебя пугать, но выяснилось, что он прячется где-то недалеко от нас, в районе Ямского рынка. Подстерегает красивых женщин и мальчиков… Словом, ты понимаешь. Завтра-послезавтра схватим его, и гуляйте себе на здоровье.

На жену это произвело сильнейшее впечатление. Она разом притихла и, собирая на стол, то и дело порывисто прижималась к Ивану Дмитриевичу, но тут же отстранялась и говорила:

– Умоляю тебя, будь осторожен!

– Буду, буду, – отвечал он.

Вооружившись вилкой, жена села рядом, но сама не ела, лишь подвигала ему на тарелке те куски, которые, по ее мнению, нужно было съесть в первую очередь. Вскоре она увлеклась и вошла в обычный репертуар:

– Между прочим, утром у тебя опять изо рта пахло, потому что приходишь поздно, питаешься всухомятку. Пора тебе всерьез подумать о желудке. Если ты не думаешь о своем желудке, значит, не думаешь обо мне и Ванечке. Что-нибудь с тобой случится, как мы будем жить без тебя? Женился, сына родил, изволь думать о своем желудке. Это твой долг передо мной и Ванечкой.

Еще одним, более страстным поцелуем Иван Дмитриевич дал жене понять, что именно ее женская привлекательность и вызывает его тревогу. Будь она не так хороша собой, маниака можно было бы не опасаться.

– Ложись, – сказал он. – Мне нужно немного поработать. Жена кротко кивнула, хотя в другое время истолковала бы эти слова как очередное свидетельство, что он к ней охладел. Она отправилась в спальню, Иван Дмитриевич – к себе в кабинет. Здесь он сел за стол, развязал тесемки на папке для бумаг, которую на прощанье дал ему Тургенев, вынул верхний листок и начал читать:

«Мне часто снится этот варварский волшебный город в сердце Азии, раскинувшийся среди степей и безотрадных каменистых полугорий, причем всякий раз я открываю глаза с чувством, будто все его дворцы и храмы, юрты и фанзы давным-давно исчезли с лица земли и продолжают существовать лишь в моей памяти, постоянно уносящей меня в то время, когда мой отец, Евгений Николаевич Каменский, получил назначение на должность русского консула в Монголии. Чуть позже я приехал к нему в Ургу и прожил там около года. Мне тогда едва исполнилось восемнадцать лет. Две темы властно занимали мое воображение – женщины и смерть…»

Рукопись была совсем тоненькая и, что удивительно для Каменского, без помарок. Очевидно, двигавшее им чувство оказалось настолько сильным и свежим, что подавило гложущую его, как червь неусыпаемый, заботу о стиле. Эти несколько страничек представляли собой первую главу задуманных Каменским записок о собственной юности, Он принес их на отзыв Тургеневу, а тот вручил Ивану Дмитриевичу как доказательство, что покойный обладал каким угодно талантом, только не объективным.

«…Женщины и смерть. В Урге все располагало к размышлениям на эти темы. Вечерами из храмов доносились рыкающие звуки громадных богослужебных труб, сделанных из человеческих костей, там кровью жертвенных быков наполняли священные чаши, материалом для которых послужили черепа девственников. По ночам, замирая от смешанного с омерзением преступного любопытства, я слушал, как на окраинах воют черные монгольские псы, пожиратели мертвецов, жуткая похоронная команда, за два часа оставляющая от вынесенного в степь трупа один голый скелет. Последний долг истинного буддиста состоит в том, чтобы после смерти отдать свое тело на благо других живых существ, желательно тех, что достаточно высоко поднялись по кармической лестнице. Могильные черви таковыми не признаются.